Так ведь не к ложу больного звал его Наоки! Будь его сестра больна, Кенет бы себя уговаривать не заставил. Справится ли он? Или потешит сердце Наоки пустой надеждой, и только? Эх, вот бы с Хараи посоветоваться! Но дракон как раз отбыл куда-то по своим драконьим делам и предупредил, что раньше зимы не вернется. Стоит ли дразнить Наоки несбыточным?
Но в глазах Наоки застыла такая лихорадочная мольба, что Кенет уступил, несмотря на свои сомнения. И всю дорогу ругал себя на чем свет стоит за уступчивость. Ему ясно представилось, какую боль испытает Наоки, когда у него ничего не получится, и ему захотелось выпрыгнуть из лодки в темную вечернюю реку от одной только этой мысли.
Когда Наоки представил Кенета отцу, тот удостоил его лишь молчаливым ответным поклоном. Старик разрывался на части. Он совершенно не понимал, как ему обращаться с гостем. С одной стороны, гость был облачен в ненавистный синий хайю – да в прежние времена старик бы его и на порог не пустил! С другой стороны, именно он лечил самого господина наместника и его светлость остался им премного доволен. Не шутка ведь! Да, но он так возмутительно молод – моложе сопляка Наоки. И это великий целитель? Правда, знаменитый маг именно таким образом его и отрекомендовал. А, да чтоб ему пусто было, этому старому фокуснику!..
Совершенно запутавшись, старик не знал, что сказать, но Кенет от него слов и не ждал. Он мучительно ожидал совсем другого – хоть какого-нибудь наития, которое подскажет, как ему быть. Наитие не приходило. Молчание затягивалось, делаясь с каждой минутой все более невыносимым. Кенет даже обрадовался, когда Наоки взял его за руку и повлек в усыпальницу: он понадеялся, что хоть там его осенит.
Ничего подобного. При виде гробницы Кенет ощутил прежнюю пустоту в мыслях, и его охватило отчаяние. Формулу замыкания он произнес, едва не перепутав слова, и вновь беспомощно замолк, уставясь на полированный белый нефрит.
– Открыть гробницу? – поинтересовался отец Наоки, иронически наблюдая за Кенетом.
– Что? Д-да, пожалуйста, – пробормотал Кенет, – откройте.
Отец собирался кликнуть слуг, но слова бестолкового мага, по всей вероятности, означали «откройте сами», что пришлось ему явно не по вкусу. Но ничего не поделаешь: Наоки и отец, кряхтя, приподняли тяжелую крышку и сняли ее с гробницы.
Мускулы воина ходуном ходили под синим хайю – залюбуешься. А старикан держится так изящно, словно не тяжести ворочает, а на каком-нибудь императорском приеме выступает плавно. Кенет был уничтожен, подавлен. Никогда в жизни он не видел, чтобы человек двигался с таким изяществом. Движения Аканэ были ловки и гармоничны, как и подобает воину, – но и только. Да что там Аканэ! Самому князю Юкайгину до отца Наоки далеко. Князь вел себя всего лишь величаво. А старик проделывает все с такой церемонной изысканностью, что завыть в пору. Это же надо – легким движением лопаток дать понять гостю, что он остолоп и деревенщина и делать ему здесь решительно нечего.
У Кенета тоскливо заныло в груди. Старик мешал ему, мешал одним своим присутствием. И без него Кенету было отчаянно трудно сосредоточиться, а при нем – и вовсе невозможно. Каким же ничтожеством Кенет ощущал себя в его присутствии, каким непроходимым болваном! «Не смогу, – пронеслось у него в голове, – ничего не смогу». Счастливчик Наоки – семи лет сбежал из этого кошмарного дома. Как он и семь-то лет ухитрился выдержать? А вот бедной девочке сбежать не удалось.
Когда гробницу открыли, Кенет сразу же подошел к ней, хоть и не имел представления, что же делать дальше, и отчаянно боялся своей растерянности. Но уж лучше глядеть на мертвую бедняжку, чем на ее отца.
Девочка была премиленькая. Лет пяти, никак не больше. В песне не говорилось, сколько ей лет, и Кенет ожидал… он сам не знал чего. А перед ним лежала малышка с испуганным бледным личиком. На лбу и висках виднелись неровные блеклые черные пятна; мочки ушей и кончики пальцев тоже черные, словно девочка из озорства перемазалась сажей и вот-вот вскочит и закричит, смеясь, страшным тоненьким голоском: «Бу-у! А здорово я вас напутала, да?» Пятна и разводы. Черная лихорадка средней степени тяжести. Малышка определенно должна была выздороветь. А вместо этого она лежит в холодном гулком каменном ящике. Таком холодном и просторном. Бледненькая и напуганная. Наверное, ей было очень страшно, когда она пила яд и думала, что сейчас умрет, потому что так надо. Очень страшно. Очень холодно. Очень больно и одиноко. А потом ее положили мертвую в каменный ящик и оставили совсем одну.
Страх прошел, остались гнев и жалость, и от этой жгучей жалости Кенет почти забыл, что девочка мертва; он помнил только, что ей страшно и холодно. Он схватил ее за руки, словно она была всего лишь смертельно напугана, и зашептал, задыхаясь, глотая жаркие слезы, бессмысленные ласковые слова: и о том, что все будет хорошо, потому что все хорошо, а плохо уже никогда не будет, и что она не одна, вот братик пришел, он всех плохих прогонит, а сестричке подарит домик, совсем как настоящий, только маленький, а в домике тепло, и ей сейчас тоже будет тепло, и плакать не надо, вовсе незачем плакать, вот он, Кенет, не плачет, и ей не надо плакать, она же храбрая девочка, очень храбрая, просто гордиться можно такой сестрой, и все плохое прошло, и теперь все будет насовсем хорошо…
Слезы застилали Кенету глаза; он изо всех сил растирал маленькие детские ручки, чтобы согреть их. Внезапно Наоки вскрикнул так страшно, что Кенет разом пришел в себя и, устыдясь своего порыва, выпустил руки девочки из своих и отвернулся. Зачем, ну зачем он поддался на уговоры Наоки? Бедный Наоки. Он так верил – а Кенет не нашел ничего лучше, чем устроить безобразное зрелище. Уж лучше бы он никогда не приходил сюда, не мучил Наоки несбыточной надеждой, не позорил воина перед его жутким отцом.